Глава пятая

МАСТЕРА

 

Один растрогать душу может,

Другой создаст протез из кожи.

 

Семья Званцевых переехала на казенную квартиру: две смежные комнаты каменного приземистого здания, разделенного невзрачной прихожей на два крыла, — направо жилое, налево мастерская.

Можно было только поражаться энергии Петра Григорьевича Званцева, сумевшего к тому дню, когда привезли пианино, наполнить цех необходимым оборудованием, а главное, мастеровыми, набранными с базара, из военкомами с только что возникшей биржи труда. Он заказал в каких-то частных мастерских, по недосмотру доставшихся кустарям, разъемные деревянные колодки для сапог, привез обещанную губздравом кожу и поручил новым рабочим шить обувь. Он засадил и обоих сыновей за верстак, снабдил выделанной желтой кожей. В мокром виде вырезку из нее натягивали на колодку, имевшую форму ноги, и пришивали с помощью шила и дратвы вырезанную коротким острым ножом толстую подошву. Первые сделанные ими самими сандалии вызвали у ребят гордость. Они работали над ними, как над произведениями искусства.

Пианино сгружали с подводы вдвоем: извозчик и уже достаточно сильный для этого дела Витя.

Шурик с папой, придерживая входную дверь невзрачного предбанника каменного дома, заботливо наблюдали за движением инструмента.

— И за такую тяжесть отдать невесомое кольцо с бриллиантом. Его на пальце и не чувствуешь, а оно надежнее любого банка. Ладно, мне носить его не на чем.

— Что в кольце проку? Я носила его, но переворачивала, чтобы бриллианта видно не было. А это — инструмент!

— Знаю, знаю. Чуть ли не Державин, Пушкина благославлявший, говорил:

Стоит древесно, к стене приткнуто.

Звучит чудесно, быв пальцем ткнуто.

— «Звучит чудесно». Пусть забавно сказано, но как... Лучше бы лошадь купили. Разъездов много.

— Так ведь тебе Гнедка дали. А на пианино мама уроки давать будет, а я учиться.

— Сначала сандалии научишься шить, чтобы заработок иметь... Ладно, играй. А мне в степи во сне, когда кумысу перепил, верблюд, должно быть, на ухо наступил... Хотя с купцами в московском ресторане «Яр» цыган слушал. Ни чего, под выпивку с хорошей закуской.

— А я Баначичу Третий этюд Шопена сыграл без закуски. Только он не выдержал...

— Вот видишь!

— Не выдержал и запел. У него слова были «осенние, печальные» на этот этюд, где волшебно используются толь ко мажорные аккорды.

— Ладно, тамбурмажор, показывай, к какой стене «древесно» приткнуть?

— Вот сюда, в проходную комнату. Она у нас и за гостиную, и за столовую, и за кухню с примусом будет. И еще Баначич сказал, что я мог бы ему хорошим аккомпаниатором быть, и дал мне контрамарку на все спектакли сезона. Знаешь, какие оперы здесь идут?

— Я, сынок, с удовольствием бы театральным буфетом воспользовался, кабы не верблюд неосторожный...

— Ты все отшучиваешься, но я от шитья сандалий не отказываюсь. Лев Толстой любил точать сапоги.

— И от Гнедка не отрекайся. Его кормить надо. Извозом тебе заняться. Больше некому. Мне запасных рук еще не сделали. В зубах вожжи не удержать.

Петр Григорьевич в деле никого не жалел: ни себя, ни сыновей, ни мастеровых, уже вставших за верстаки, точая пока что офицерские сапоги, в дальнейшем основу будущих протезов. Раздобытый Петром Григорьевичем новенький французский протез на верстаке лежал, и каждый мог изучить его, дав волю своей смекалке.

Среди найденных русских мастеровых нашлись подлинные мастера искусства. Отвлекаясь от оставленных на колодках, отделываемых ими офицерских сапог, они подолгу простаивали перед образцом. Заграничный протез им говорил больше трудно читаемых чертежей.

— Ну как, Никандрыч, осилим? — подойдя, спрашивал, заведующий мастерскими.

— Раз надо, так надо, Петро Григорыч. Только я вот здесь чуток не так бы сделал, чтоб протез надевать сподручнее было.

— Давай, давай, пробуй. Тебе первый протез делать. А мастер без смекалки, как генерал без штанов с лампасами.

— Что ж, можно и по генеральским штанам. По лампасам железные шины, с шарниром на коленке. Только тут примерка нужна, чтобы лучше французского вышло. Давай своего первого инвалида.

— Если инвалид камаринскую спляшет, считай себя главным мастером мастерских, а думать будет, как бы снять с себя протез скорей, тогда уж не взыщи, сапожную мастерскую себе ищи.

— Григорьич, тут кожу привезли. Накладную подписать надо.

— Клади на верстак и рукой придержи, а карандаш мне в зубы дай...

Видеть и слышать со сцены волнующие события, любоваться сказочностью обстановки и ощущать в словах и действиях артистов характеры людей, а главное наслаждаться музыкой и пением — словом, быть в театре по контрамарке Баначича стало для Шурика Званцева необходимым.

В поздние годы, вспоминая об этом, он не мог понять, как ему удавалось найти на все время. А он успевал.

Они никогда не расставались с Витей, а контрамарка была одна. И Шурик, не задумываясь о морали, решил сделать для брата точно такую же.

Он трудился карандашом так, словно писал «Гибель Помпеи», и вышло изделие на славу.

Чтобы не подвергать Витю опасности разоблачения, идти с копией через контроль решил сам, подлинник отдав Вите.

Шли в один день две оперы: Леонкавалло «Паяцы» и «Тоска» Пуччини.

Коронные арии Баначича! Разве можно было пропустить?

Зрители шли толпой. Надо смешаться с ней и в давке протискиваться через дверь, чтобы у контролерши не оставалось времени разглядывать билеты.

Сдавленный со всех сторон Шурик с беспокойством увидел, что вместо седой, роняющей пенсне дамы, на контроле стоит упитанный и злой новый директор театра, с плоским лицом и придирчивыми глазами, почти без бровей.

Он крепко, как щипцами, ухватил подростка за руку и не отпускал, другой рукой отрывая контроль у предъявляемых билетов.

Занятый задержанным, он не видел, как за спинами входящих по билетам, подмигнув Шурику, проскользнул Мишка Зенков.

Когда прозвучал звонок и публика схлынула, директор зашипел:

— Откуда у тебя эта фальшивка?

— Баначич дал.

— Врешь. Такого беспризорника, тунеядца он до себя не допустит.

Оскорбленный, Шурик смело выпалил:

— Проверьте хоть у самого Баначича.

— И проверю! Прямо сейчас.

— Сейчас он на сцену выйдет. Не до вас ему.

— Ах вот на что ты рассчитываешь? Не знаешь, с кем дело имеешь. Действие задержу, спектакль отменю. Идем за кулисы. В его уборную за шиворот тебя приведу.

— Если б я дорогу знал, сам бы вас туда привел.

— Ну нахал! Ну наглец! Где только воспитали такого, — замахал он руками. — Я тебе покажу! При Баначиче разоблачу. Идем. Не вздумай удрать. В милиции ночевать будешь. А там — детский приемник. Не сбежишь, фальшивомонетчик.

Они прошли за кулисы через дверь в конце дугообразного фойе, попали в коридор с артистическими уборными. Директор без стука открыл нужную дверь.

От зеркала к ним повернулось удивленное, покрытое как бы мелом, лицо паяца.

— А! — воскликнул он при виде Шурика. — Мой юный аккомпаниатор!

— Какой аккомпаниатор? Это уличный мальчишка, нагло уверяющий будто получил от вас контрамарку.

— У меня оставалось несколько штук из Петроградского императорского театра, и я дал ему одну — за отличное исполнение Шопена, которого я пою.

— Отличное исполнение карандашом столичной контрамарки! — подбоченясь язвил директор.

— Какой карандаш, товарищ директор? Извините, что я этот личный мой пропуск показал на контроле, а не вам. Торопился на сцену.

— Ох, эти премьеры! Для них нет над нами высшей власти.

— Так покажите мне, что не нравиться высшей власти — и паяц посмеется до начала своей арии.

— Я человек новый, — говорил директор, кладя перед артистом злополучную бумажку. — Будьте благонадежны, порядок наведу.

Артист, низко склонившись, разглядел ее и пододвинул к стопке других бумажек под пудреницей.

— Вы уж мне верните вещественное доказательство.

— Вернуть надо юному меломану. Пусть растет, — и он, показав контрамарку ошалевшему директору, передал ее Шурику.

Директор, убедившись, что контрамарка типографская, стал извиняться, ссылаясь на плохое освещение у входных дверей.

— Хорошо. Я поплачу об этом в своей арии, — пообещал с клоунской улыбкой, звеня бубенчиками на колпаке, разукрашенный паяц.

— Баначич на сцену, — послышалось из коридора. Проходя в дверь мимо Шурика, паяц больно дернул его за ухо.

— «Фауст» у нас завтра, а черт нынче попутал, — вор — новый директор. — Сладу нет с этими премьерами. Попрошусь у комиссара Ерухимовича на хлебозавод.

Каждый вечер Шурик запрягал Гнедка и ехал к театру, чтобы успеть к началу спектакля. Лошадь с санками оставлял на попечение дворника в соседнем дворе, платя ему за услугу, отдавал ему свою верхнюю одежонку и мчался в театр. Там в полюбившейся ложе иной раз удавалась присесть.

Кончалась опера, отпел Баначич и его столичные партнеры, и Шурик стремглав вылетал раздетый на мороз, одевался в теплой дворницкой и успевал подать Гнедка к разъезду после спектакля.

Всегда находились театралы, охотно садившиеся в сани Шурика, который напевал что-нибудь из прослушанной пассажирами оперы.

— Что ж ты, ямщик, рано бороду сбрил и песни-то не ямщицкие поешь, а до басовых партий голос пока что не дошел, — шутили некоторые, но в санки к Гнедку садились.

Иные будто и не слышали оперы:

— А вы видели, как вырядилась эта рыжая лавочница?

— И не говорите, милая. Хотела Баначичу показать, как она в ванне выгдядит. Интересно, сколько у него любовниц?

В другой раз в санки сели двое мужчин:

— Троицко-Сергиевская лавра сюда привела. Стоял у надгробья Годуновых и в первый раз даты разглядел.

— А я года не воспринимаю, одно слово — давно.

— Не так это просто. И у сына, и у дочери Бориса один час смерти.

— В наше время — автомобильная катастрофа, и все тут.

— В разные века техника меняется, а нравы остаются. Если вслед за убиенным царевичем Дмитрием детей не винных Годуновых разом прикончили. И только из-за того, чтоб на царство не претендовали.

— Смутное время начиналось. Жуткие годы.

— Сыночка лже-Дмитрия и Марины Мнишек на Сухоревой башне зверски устранили. Подвесили четырехлетнего живого ребенка за одну ногу вниз головой.

— Ужас!

— И долго не снимали трупик, почерневший от облепивших его мух, чтоб не мог он по самозваной линии к тропу тянуться, и другим неповадно было.

— Дикарями были предки на Руси.

— В Екатеринбурге наши современники из тех же побуждении действовали. И без автомобильной катастрофы хоть автомобили и были.

— В оперу певцов да музыку слушать идут, а не ваши ужасы вспоминать.

— Поэты и композиторы по-иному думали.

— Может быть, — сказал собеседник и замолчал. После «Травиаты», где умирала несчастная Виолетта («дама с камелиями»), два молодчика потребовали отвезти их в ресторан, распевая по дороге: «Высоко поднимем мы кубок веселья, и разом мы выпьем его...». И вздумали еще покататься по юроду.

Явился Шурик домой за полночь, отдал папе выручку. Без бинтов он, ловко пользуясь оставшимися пальцами, подсчитывал деньги, говорил, что Гнедок теперь на таких овсяных харчах так разжиреет, что ему впору с ломовиками тягаться.

Шурик уже спал и, оказавшись в царских палатах, уговаривал Бориса Годунова отказаться от царства и спасти тем своих детей.

Утром он брал программу вчерашнего спектакля и старательно записывал на ней беседу своих седоков, не замечавших сидящего на козлах мальчишку.

За этим занятием его застал новый, появившийся в мастерской друг Пашка Золотарев. Парень одинокий, с довольно выраженной семитской наружностью. Он был всегда голоден, и Магдалина Казимировна подкармливала его.

Он очень заинтересовался оперными программками, хотя опер не слушал.

— Я потом перепишу у тебя, только ты записывай, куда отвез.

— Зачем? — удивился Шурик.

— Пригодится, — загадочно заметил Пашка.

Он нещадно руган новую власть, уверяя, что она насквозь еврейская. И что Ленин и Троцкий — оба евреи, а он, Пашка, троцкист, и то потому, что получил у них какую-то работенку.

Усевшись вместе со Званцевыми за утренний чай, он принялся поносить еврея Ерухимовича.

До сих пор Шурик не придавал никакого значения национальности, и вражда его с татарятами для него была лишь игрой в войну.

Паше возразила Магдалина Казимировна.

— Вы напрасно считаете Николая Ивановича Ерухимовича евреем, он жил у нас вместе с другими офицерами и, слава Богу, как православный, ходил и со мной в церковь.

— А фамилия?

— А фамилия у неюго белорусская. Поручик Ерухимович.

— А теперь он здесь один из первых комиссаров. А у вас Магдалина Казимировна, он скрывался как еврей, шпион красных. Небось в церковь с вами не ходит сейчас.

— Я знала, что с германцами он воевал геройски. Георгиевский кавалер, что еврею не свойственно. А с фронта его подальше в Сибирь перевели из-за участия в братании с немцами.

— Евреи с кем угодно побратаются. Ради выгоды.

— Удивляюсь вам, Паша. Господь с вами. Такой молодой — и черносотенные взгляды царского министра Пуришкевича.

— Позвольте, Магдалина Казимировна, проводить вас с Сашей на службу. Поднести что-нибудь.

— Нет, что вы, Паша! Заходите к нам.

Пашка Золотарев неохотно уходил.

 

пред. глава           след. глава