Глава третья

БОЯРЫНЯ МОРОЗОВА

 

"Москва, апрель...

Дедушка, милый, родной! Ты ужаснешься моим мыслям. Выдержу ли я, окажусь ли достойной твоего замысла?

Я достигла многого, вошла в их науку, оказалась на решающем участке. Мне не дано совершить подвиг на миру, я иду на смерть в темноте. Из этой темноты я сообщила о самом их сокровенном, что могло сделать их сильнее нас. Я была горда, даже счастлива... И вот... Все оказалось прахом. Нелепым, широким жестом они вдруг обнародовали то, что, кроме них, известно было только мне одной. И подвиг мой оказался ненужным, пустым...

С тяжелым чувством въезжала я в твой родной и любимый город. Я хотела бы увидеть его именно таким, каким ты помнил его, о каком рассказывал мне еще в детстве. Но где эти занесенные снегом переулки, трогательно кривые, с уютными особняками, в которых жили твои Зубовы, Шереметевы, Шаховские?.. Где бесчисленные маковки церквей, темные богатства икон и пестрая нищета на паперти? Где санки с медвежьим пологом, где лихачи в лакированных шляпах, подпоясанные кушаками, угодливые половые в ресторанах, бородатые купцы в поддевках, зазывающие в лавки с запахом материи, где звонкий цокот копыт по булыжной мостовой?

Я въезжала в город с аэродрома. Я не воспользовалась подвесной железной дорогой, которая вела прямо в центр, мне хотелось въехать по старинке, хотя бы на автомобиле.

Улица, расточительно широкая, как площадь, была едва ли не прямее нашей Пятой авеню и тянулась на десяток миль. Она казалась мне единым монолитом тысячеглазых домов, в которых живут люди иного времени, иной страны, страны, где повернуты вспять реки, орошены пустыни, разлились по дерзкой воле новые моря, где решено было отказаться от сжигания топлива для получения энергии и где изобилие началось с энергии. Старые тепловые станции дорабатывают свой век, как когда–то забытые теперь паровозы. Здесь отказываются и от сжигания нефти. Уголь и нефть оставляют потомкам, чтобы делать из них ткани и меха, пластмассы, дамские чулки и медикаменты, даже искусственную пищу.

Здесь почти жертвенно заботятся о будущих поколениях. Ради них люди десятилетиями отказывались от насущного, отдавали жизнь в боях, экономили, строили, воспитывали новых людей для жизни по–новому. Это новое трудно постигнуть. Можно еще понять, что электричество применяют повсюду, заменяя им и бензин и газ, не жгут больше дров даже в деревнях, можно еще понять, как небольшой электрической автомашиной, аккумуляторы которой заряжаются у любого фонарного столба, вправе воспользоваться каждый, взяв ее прямо на улице и оставив потом заряжаться у тротуара для следующего желающего на ней ехать, можно понять начавшееся расселение жителей городов ближе к природе: быстрые средства транспорта позволяют им жить среди лесов и полей, да и места их работы, цехи заводов часто строят теперь не за общей заводской оградой, а рассеянными вдоль шоссе, вблизи новых поселений. Все удастся понять, но невозможно постичь их психологию. Для них главным стал не комфорт, не устойчивое благополучие, работа, которая у нас служит лишь средством достижения всего этого. У них она возводится в ранг потребности.

Девочка, смешная и милая, еще бутон, полный грядущей силы и прелести, сидя рядом со мной, наивно гордилась всем этим вместо того чтобы думать о танцах или выпивке за стойкой, как, увы, делают ее сверстницы у нас.

Первый небоскреб, на который она мне указала, целый город этажей вместительнее нашего Эмпайер Стейт–Билдинга, был расположен очень удачно, его капризный зубчатый контур напоминал воздушные замки, которые я в детстве представляла себе, глядя на летящие облака.

И такой же сказкой детства показалась мне симфония красок, в которые недавно оделся город. Они применили цветной асфальт на мостовой и цветные плиты тротуаров. Машины на улицах встречаются только ярких цветов, их пестрый поток в разноголосом шуме города играет красками, как мечтал об этом когда–то Скрябин. Своеобразно использован цвет в домах, их архитектура пересмотрена теперь в общем плане цветовой симфонии города.

Я убеждала себя, что хочу видеть только старину, ее благородный темный налет... Я внутренне протестовала против того, что старое и прекрасное отодвинуто на задний план, прикрыто новым и чуждым.

Оно наступало на меня, теснило со всех сторон, смущало... Мне требовалось собрать все свои силы, чтобы противостоять ему, помнить о долге, приверженности только твоему пути, по которому должен все же пойти наш народ–богоносец, каких бы успехов он ни добился на пути ложном и мнимом. И я оказалась сильнее коварного искуса, смогла посмотреть на все это холодными глазами.

Поперечные улицы то и дело ныряли в туннели – здесь все пересечения сделаны на разных уровнях.

Наконец улица стала узкой, уже непрямой. Где–то рядом чувствовались твои переулки... Мелькали высокие ажурные краны, железными руками перестраивающие город, но переулки еще были, были... Я только не успевала заглянуть в них...

Но вот мы выехали на мост через совсем неширокую реку, и меня ослепило играющее на солнце золото куполов. Старинные башни, непревзойденные по своей красоте, стены, знававшие следы ядер, соборы, хранившие останки властителей Руси...

Мне предстояло работать в огромном институте, требовалось пройти формальности. Я страшилась. У меня были для этого основания... Не потому ли я так легко оказалась в суете лабораторий Великой заполярной яранги, что работы там умышленно не скрывались?

Я проходила по улице, которую ты помнишь еще с вековыми деревьями, ныне уничтоженными, и рядом с особняком знаменитого певца, друга твоего отца, видела высокое здание, где люди говорили на привычном мне языке, но куда я не смела ни зайти, ни говорить, как они...

Мне нужно было оправиться после удара, требовалось вновь найти себя.

Когда–то ты говорил о Великом расколе, повторенном ныне историей с удесятеренной силой, рассказывал о неистовой силе женщины, на которую я должна походить... Я захотела увидеть ее и немедля пошла в художественную галерею. Крепко сжав зубы, я искала нужный мне зал. И вдруг замерла, словно перед распахнутым окном. Я увидела заснеженную улицу с санной колеей, толпу народа.

Она сидела в розвальнях, исступленно подняв руку с двуперстным крестным знамением...

И я, раскольница конца двадцатого века, позавидовала ей, той, которая могла перед всем народом поднять закованную в цепь руку, звать народ на истинный путь... Я же должна была таиться и молчать...

Я всматривалась в лица окружавших ее людей. Ужас и сочувствие женщин, материнское горе нищенки, благословение на подвиг сидящего на снегу юродивого... Я увидела даже тебя, спокойного, углубленного в себя, тебя, странника с посохом, посылающего меня на подвиг из чужедальней страны...

Рядом с розвальнями шла сестра и последовательница боярыни Морозовой княгиня Урусова... А кто пойдет рядом со мной?

Я стояла перед картиной, углубленная в свои мысли, и вдруг услышала разговор на родном языке.

Я была окружена толпой американцев, которых сразу узнала по произношению и одежде. Их привела маленькая девушка в смешных круглых очках. Она старательно выговаривала английские слова:

– Первые наброски картины позволяют думать, что художник во время работы над картиной видел мрачный кортеж смертников 1881 года. Через Петербург тогда провезли повозки, на одной из которых спиной к лошади сидела на скамейке Софья Перовская с доской на груди, где было написано: "Цареубийца". Первый набросок боярыни Морозовой художник сделал тоже с доской на груди, лишь впоследствии убрав ее.

Дедушка! Ты только подумай! Героиня, которую ты мне ставил в пример, оказывается, списана с цареубийцы!..

– Софья Перовская, прикованная цепью за руки, ноги и туловище к скамье, была в черном арестантском одеянии, на голове ее был черный платок в виде капора, как и на этом этюде. – Девушка указала на другую стену зала, где развешаны были эскизы к большому полотну. – На ее бледном лице, как говорили, играла уничтожающая улыбка, глаза сверкали. Очевидец записал: "Они прошли мимо нас не как побежденные, а как триумфаторы, такой внутренней мощью, такой непоколебимой верой в правоту своего дела веяло от их спокойствия".

Я не могла стоять, опустилась на стул, который кто–то подвинул мне. С кого мне брать пример? С цареубийцы? Ведь ты так гордился родством с царствовавшим домом!..

– Вам нехорошо? – спросила меня незнакомая красивая женщина.

Я кивнула.

– Я провожу вас, вы позволите? В каком отеле вы остановились? В "Украине"?

Я вышла на воздух вместе с нею. Она окликнула такси. Мне не нужен был отель – я остановилась на квартире своей руководительницы, которая жила вместе с дочкой и с мужем–летчиком, постоянно отсутствовавшим. Но я все же села в такси.

Я позволила себе быть несобранной, воображая, что не занята сейчас делом.

Какая это была страшная ошибка!

Мы обменялись с незнакомкой несколькими фразами, и вдруг я поймала себя на том, что говорю по–английски. Она была американкой из той группы, которую привела к картине девушка в очках. И теперь она везла меня в отель "Украина", воображая, что я такая же, как и она, туристка.

– Как вам нравится наша Москва? – спросил на хорошем английском языке шофер такси.

Я поразилась его произношению. Моя спутница приняла это как должное и стала выражать восторги: ей понравился Кремль, Оружейная палата, она пленена университетом, мечтает поступить на последний курс (она окончила Колумбийский университет).

Я спросила шофера, какое у него образование, если он так владеет английским языком.

Шофер ответил, что высшее.

– Вам не удалось найти работу по специальности? – удивилась моя спутница.

Мы стояли перед красным светофором, и шофер мог обернуться. У него были тонкие черты лица. Он улыбнулся:

– Нет, я работаю по специальности. Я химик–почвовед.

– Простите, мы все же не понимаем...

И шофер рассказал об удивительном движении, начавшемся в этой непонятной стране, в которой, по словам химика–шофера, многие хотят быть учеными, писателями, художниками. Молодежь поставила вопрос: кто же должен заниматься тяжелым физическим трудом, который пока требуется, и обслуживать других? Ведь у всех здесь равные права на труд чистый и приятный. И вот среди молодых людей нашлись многие, кто пожелал в свободное от основной работы время выполнять самый обыкновенный обслуживающий труд: кто–то работает на канализации, кто–то ухаживает в больницах за больными, кто–то спускается в шахты, а наш знакомый водит такси.

– Мне это доставляет радость, удовольствие. Я люблю водить машину, – говорил он. – Но я и ремонтирую ее.

Он снова удивил нас, отказавшись взять плату за проезд. Плата за проезд у них отменена недавно на всех видах городского транспорта, в том числе и за такси.

Мне стало неловко.

– Неудобно, – сказала я, – что мы взяли такси. Мы могли бы доехать на автобусе.

Моя спутница тоже была смущена.

– Конечно, такси берут, когда торопятся или когда едут с вещами. Но ведь вы иностранки, – извиняюще сказал нам на прощание шофер и уехал.

Моя спутница настояла, чтобы я зашла к ней.

– Меня все удивляет в этой стране, – говорила она, когда мы поднимались на лифте. – Автомашинами тут пользуются, как у нас лифтами.

Хорошенькая лифтерша улыбнулась.

Американка снимала в отеле неуютный трехкомнатный номер.

– Мне как–то не по себе здесь, – вздохнула она, раздеваясь. – Я не сразу поняла, что номера в отелях бесплатные, как и квартиры для всех... Платить нужно лишь за роскошь, за лишнее, чем не принято здесь пользоваться.

Американка обязательно хотела, чтобы я пообедала с нею, но мне не улыбалось сидеть в ресторане с иностранкой, достаточно я уже допустила оплошностей.

Я сослалась на свое недомогание, и мы решили обедать в номере.

Пришел благообразный официант с лицом мыслителя. Мы уже готовы были принять его за профессора, отдающего дань общественному долгу, но он оказался обыкновенным официантом, почти не говорящим по–английски.

Мне нельзя было выдавать своего знания русского языка, и мы объяснялись с официантом с большим трудом. Американка хотела получить необычный обед, который здесь, как и в любой заводской столовой, подавали бесплатно. Она заказала самые дорогие кушанья, армянский коньяк и шампанское, чтобы обязательно заплатить за них.

Я не помню, когда я пила крепкие напитки. Кажется, только после катастрофы в Проливах...

Моя новая знакомая пила очень много.

– Зовите меня просто Лиз, – сказала она. – Я вовсе не туристка. Я приехала сюда потому, что не могла не приехать.

– Вы из Штатов? – осторожно спросила я.

Она отрицательно покачала головой, смотря в налитую рюмку. Потом подняла на меня глаза:

– А вы?

– Я уезжаю в Штаты, – не задумываясь, ответила я.

– Я много пью, потому что... потому что видела такое... Я не хочу, чтобы вы видели что–нибудь подобное.

У меня закралось подозрение:

– Вы из Африки?

Лиз показала глазами на спальню, одна стена которой была огромным шкафом.

– У меня там висит защитный противоядерный костюм... У него тоже был костюм, но он выглядел в нем не как в марсианском балахоне, а элегантно. У него был щит в руке, которым он прикрыл целую страну. Я могла пойти за ним на край света. И вот я здесь.

– Это было очень страшно? – спросила я.

Лиз кивнула.

– Вы знаете, – сказала она, – смертельный ужас очищает, перерождает... Я знала одного журналиста. Я мечтала разрубить его пополам. Одна его половина злобно измышляла... Это он придумал, будто дикарской стрелой нарушены Женевские соглашения об отравленном оружии, а потом всячески расписывал теорию второго атомного взрыва. Но, к счастью, у него есть и другая половина. Я не хотела бы поверить, что это он придумал то, о чем кричат сейчас наши газеты.

– Простите, Лиз, мне не удавалось здесь следить за нашими газетами.

– Ах боже мой! – с горьким сарказмом сказала она. – Все поставлено на свои места. Что такое ядерный щит, которым коммунисты прикрыли африканскую страну, секрет которого обнародовали, исключив тем возможность применять ядерное оружие? Что это? Высший гуманизм?

– А что же? – нахмурилась я.

– Оказывается, это вовсе не гуманизм, не забота о человечестве, а новое наступление коммунистов. Они, видите ли, хотят нанести цивилизации последний сокрушительный удар, они лишили мир предпринимательства священного оружия, которое до сих пор сдерживало разгул коммунизма, призрак которого бродит ныне по всему миру.

Лиз выпила и со стуком поставила рюмку на стол.

У меня сжалось сердце. До меня не доходил наивный сарказм ни в чем не разбирающейся американки! Я воспринимала сущность сказанного. И я ухватилась за эту ясную сущность, как утопающая за спасательный круг. Так вот каково истинное значение сенсационного сообщения, унизившего, уничтожившего меня!

– Наши газеты кричат, что теперь мир накануне гибели, ибо нет больше сдерживающей силы атомного ядра, – закончила Лиз.

Я залпом выпила рюмку, налила новую. Лиз с интересом смотрела на меня. Вероятно, я раскраснелась и глаза мои горели...

Так вот оно что! Я была лишь жертвой начавшегося наступления на мир капитала. Моя информация оказалась зачеркнутой, но это было лишь мое поражение, а не проигрыш битвы. Я должна остаться на посту. Я почти знала, догадывалась, была уверена, кто протянул мне руку через пропасти океанов, через стены гор и расстояний.

– Эту мысль мог бросить только Рой Бредли! – воскликнула я, в упор глядя на Лиз.

Она усмехнулась.

– Вы, конечно, слышали это имя. Кто его не знает? Слишком много шума. Но я по–настоящему знаю его... и мне не хотелось бы, чтобы это было его идеей...

Ей не хотелось бы! А я была уверена, что это сказал именно он! Если бы он знал, мой Рой, если бы он чувствовал, как это было мне сейчас нужно! Узнает ли он когда–нибудь, кем он был для меня в трудные минуты сомнений?

Чем–то я выдала себя. Лиз вдруг спохватилась и захлопотала. Она еще в художественной галерее догадалась, что я жду ребенка. Когда мне стало лучше, Лиз снова заговорила об этом ученом, с которым она познакомилась в Африке. Женщины иной раз бывают непонятно откровенными с первыми встречными. А может быть, Лиз просто не могла не говорить о нем.

– Я не знаю, придет ли он ко мне, – продолжала она, не отпуская моей руки. – Я известила его о своем приезде. Я ведь приходила к нему в палатку... Вы не осудите меня, ведь вы современная женщина, не ханжа? Если бы вы видели Сербурга! В нем буйная сила... Вам опять нехорошо?

Неужели я побледнела?

Так вот о ком шла речь, ну да, это он держал в руке ядерный щит, спасший африканцев... Значит, это она к нему приходила в палатку... конечно, не для того, чтобы применять там прием каратэ.

Я почти выдернула свою руку.

Вот так обманываешься в людях! Он сидел на медвежьей шкуре, а я смотрела ему в глаза, вцепившись пальцами в его буйные седеющие волосы, говорила, что никогда не полюблю его. Он казался потрясенным... И все только до того момента, когда к нему в палатку пришла ищущая приключений американка.

Я не могла больше быть с нею. Но если она встретится с ним, она неизбежно столкнется и со мной... Как мне тогда выпутаться?

Я попросила не провожать меня, пообещав позвонить ей или снова приехать в отель. Она стояла в дверях своего номера, смотрела мне вслед.

В лифте меня подташнивало. Голова кружилась, поэтому я шла через вестибюль, ни на кого не глядя.

– Лена? Вы здесь? – услышала я знакомый голос и прислонилась к холодному мрамору огромной четырехугольной колонны.

Мимо проходили негры и индусы в тюрбанах.

Он взял меня под локоть.

– Лена, – сказал он. – Ты?

Это был Буров.

Что мне оставалось делать? Я бросилась ему на шею и расцеловала его.

Он шел к Лиз... оказывается, к Лиз Морган!

Но он повез меня к Веселовой–Росовой.

Он взял такси, сидел рядом со мной и держал мою руку в своей. Я не думала в эту минуту ни о ядерном щите, ни о конце цивилизации. Я сидела с закрытыми глазами.

Мне было хорошо. Надеюсь, он не привезет мисс Морган в институт?.."

 

пред. глава           след. глава