Новелла четвертая

БАШМАЧНИК СИМОН

 

Hа смену королю, что завещал потоп.

Добряк придет безвольный, нерадивый.

Враги изменой бегство назовут потом.

И он погибнет трижды под секирой.

 

Нострадамус. Центурии, VI. 52.
Перевод Наза Веца

 

Январским морозным утром башмачник Симон плелся из Сен-Антуанского предместья на площадь Согласия, обязанный, как депутат Конвента, выделенный им в судьи над Людовиком XVI, присутствовать при казни короля.

Башмачник Симон был полной противоположностью огромному растерянному толстяку, все время на суде невпопад улыбающемуся, которого он не по своей воле должен был судить якобы за измену Родине, перехваченному на пути в Варенн, куда он направлялся с малыми детьми. Симон был тощим со впалой грудью ремесленником, всегда склонявшимся над своим башмачным верстаком, сажая заказанные башмаки или сапоги на колодки, изящно прошивая их или просто, за неимением заказов, латая стоптанную обувь соседей. Казалось, голова его еле держится на тонкой шее, раза в три уступающей могучей шее подсудимого. В одном только походили друг на друга Симон и Людовик: оба были горбоносы и слыли добряками. Но если доброта Симона, щадившего даже противников, позволила ему без потерь захватить во главе толпы Бастилию, а потом стать депутатом Конвента, то добряк король проявлял свои качества в нерешительности, в нерасторопности, в неумении сладить с последствиями неурожайного года, доведя народ до нищеты и голода. К тому же еще и его предосудительное путешествие с семьей к границе, откуда грозили войска европейских монархов, страшащихся последствий для себя французской революции.

Последним с трудом поднял судья Симон ставшую свинцовой руку, вынося приговор. Ему было до боли этого потерянного добродушного дородного человека.

И он не мог простить себе участия в его казни. Но при этом Симон сознавал - не подними он руку, сам отправился бы вскоре под нож гильотины...

Таковы были нравы Конвента в пору террора. Власть захватили якобинцы во главе с неумолимым Максимилианом Робеспьером, который, держа обвинительную речь, кричал о Свободе, Равенстве и Братстве, брызгая слюной, как пресытившийся вампир.

Кроме депутатов Конвента, на плошали Согласия собралось множество зевак, готовых к всеобщему ликованию. Они жадно смотрели на гильотину с тяжелым падающим сверху ножом.

К эшафоту подвели так знакомого и симпатичного Симону толстяка. Он пытался улыбаться... как на суде, и это было нестерпимо для Симона. Он отвернулся, разглядывая лица заинтересованных кровавым зрелищем людей, негодуя на них и на самого себя.

Ропот толпы походил на однообразный гул. Вдруг все стихло. Сердце у Симона сжалось. Он втянул голову в узкие плечи. Но вместо ожидаемого им общего крика восторга со стороны эшафота раздался душу раздирающий стон тяжело раненного человека.

— Сапожники! — кричали палачам из толпы. — Вам бы только кур резать!

Несмотря на состояние Симона, это оскорбило башмачника, считавшего свою профессию искусством.

В ответ послышались ругательства и команда поднять нож снова. Опять затаилась толпа в ожидании, и снова вместо ликующих криков раздались насмешки:

— Их самих надо под гильотину!

— Чего там! Они и так безголовые!

Из-за поднятого в толпе шума стонов с эшафота слышно не было. Симон передернул плечами и все же не обернулся.

Очевидно, нож гильотины подняли в третий раз.

Всеобщий крик восторга был сигналом того, что на этот раз все было кончено.

С трудом протискивался Симон сквозь толпу. Люди обнимались, пели "Марсельезу" и другие песни, принимались плясать, словно теперь для них начиналась новая счастливая жизнь...

Симон не оглядываясь, бежал с площади Согласия, где у него ни с кем согласия не было. Он готов был сам лечь под нож гильотины, чего так испугался, поднимая, кстати сказать, ничего не значащую руку несогласного судьи.

Кто-то взял его под руку.

— Я провожу тебя до дому, приятель. К этому надо иметь вкус или привычку.

Симон обернулся и увидел выпученные глаза своего друга Роше Лорана, тюремного надзирателя из Темпля, куда его перевели после решения Конвента разрушить Бастилию.

Они сидели в мастерской сапожника, поставив на верстак шахматную доску, чтобы отвлечь Симона игрой, которую показал башмачнику один из довольных им заказчиков из дворцовой прислуги. Симон, выучившись любимой королевской забаве, пристрастил к ней и Роше.

— Если бы ты знал, приятель, каково мне приходится каждый день на проклятущей моей службе. Покойному толстяку я не раз устраивал встречи с его семьей, посаженной в другую камеру. Детишек там держат как воров и убийц! С души воротит!

— Ты прав, Роше. Спасибо тебе. Что-то слабоват я стал.

— Уж больно хорош паренек, который у них дофином зовется. Крепко убивается по поводу отца. Я ему ничего говорить о сегодняшнем не буду. Несправедливо держать там малыша, не по-Божески. Так я тебе скажу, — закончил тюремщик.

И, машинально передвигая фигуры, эти два столь различных человека задумали план, который приписывался впоследствии то самому Баррасу — видному у жирондистов политику, то даже Робеспьеру, неизвестно почему. Если беспринципный Баррас мог рассчитывать, что при возможной реставрации монархии в связи с успехами роялистов на юге Франции в Тулоне, где их поддерживала такая сила, как английский флот, ему, Баррасу, зачтется забота о семилетнем маленьком дофине (наследнике), то неистовому Робеспьеру такой план ничего не сулил.

А план был до наивности дерзок.

Жена Симона Жанетта, сидевшая рядом и, подперев рукой пухлые щеки, наблюдавшая за непонятной игрой, стала третьей участницей заговора.

Было решено, что начать надо с выступления Симона как Депутата, в Конвенте.

Для Симона это было куда труднее, чем тачать сапоги, но остановиться было невозможно. Он обязан был загладить свою вину перед убитым королем.

— Чего ты смущаешься? — убеждал Роше. — Парламент — это от слова «парле» — говорить. Он «говорильня» и есть. Его и надо использовать, там болтать положено. Вот ты и скажешь...

И на очередном заседании Конвента Симон попросил слово.

Гул удивления пронесся по залу и галереям Конвента. Что может сказать этот едва слагающий слова в фразу сапожник? Но он был депутат и слово получил.

Войдя на трибуну, с которой говорили такие ораторы, как Марат, Робеспьер, Сен-Жюст, Баррас. он выпрямится, выпятил грудь, как солдат на параде, и, к удивлению всех, заговорил с необычайной пылкостью:

— Граждане депутаты! Победители в великой нашей революции во имя простых людей, бравших Бастилию и желающих не умирать с голоду! Ради чего мы свергли короля, стоим грозным примером всем государствам Европы? Ради простого человека, особенно когда он еще мал, еще ребенок! О детях — первая наша забота, им продолжать наше правое дело. Но дело наше должно быть правым. Мы обязаны стойко отражать нападки врагов революции, карать преступников, воров, убийц, грабителей. Но никак не можем поставить их рядом с малыми детьми, еще не видевшими жизни и не совершившими никаких преступлений. Как же можно терпеть нам, революционерам, чтобы в темной камере Темпля наряду с заядлыми преступниками, разбойниками, грабителями и врагами Франции в темной камере содержались под стражей детишки? И только потому, что их родители стояли по другую сторону баррикад. Я взываю к справедливости, к основе основ революции — Свободе. Равенству. Братству всех людей. Не может быть врагом несмышленыш, который не нарушил ни одного закона, не совершил ни единого противоправного поступка! Он свободен со дня своего рождения и равен со всеми! А что мы имеем на самом деле? Позорное пятно на нашей совести, представителей народа, допускающих, чтобы в тюрьме Темпль содержался мальчик семи лет, пусть по рождению своему и дофин, что в революционных условиях ничего не значит. Наш долг сделать из него полноценного гражданина Франции. Сейчас он — чистый холст, на который художник наложит свои краски. Извините меня — сапожника, — он колодка, на которую натягивает ваш депутат Симон кожу, чтобы изготовить обувь, которой может гордиться каждый француз. В тюрьме же этот ребенок только озлобится против своих мучителей, то есть нас с вами, и вырасти может нашим заклятым врагом. И я призываю Конвент, обращаюсь к каждому из вас, у кого есть собственные дети, доверить мне этого малыша, передать его мне на воспитание. Поверьте, он сядет рядом со мной за верстак, как простой башмачник, чтобы в честном труде воспитать в себе гражданина Франции, стать приверженцем а не врагом революции. Я и моя жена Жанетта, она простая и добрая женщина, клянемся сделать из него человека! Вот все, что я хотел сказать. Простите, если что не так. Говорить не приучен.

Речь башмачника в Конвенте произвела огромное впечатление. Как это ни странно, его поддержали в первую очередь непримиримые якобинцы: «друг народа» Марат, Дантон, даже сам Робеспьер, уже признанным диктатор.

Было вынесено историческое решение Конвента: передать гражданина Капета семи лет на воспитание депутату Конвента башмачнику Симону.

Но не сразу, не сразу выполнено было это решение. Поднялась яростная дискуссия в газетах, на митингах. — Можно ли допустить уродование члена королевской семьи сапожником? — кричали роялисты.

Кое-кто из жирондистов был за Симона, в том числе коварный Баррас. Видимо, у него были свои планы в отношении наследника престола. Но об этом никто ничего не знал. Маленький Капет-Луи-Шарль Бурбон, семилетний малыш, томился еще несколько месяцев, разлученный даже с матерью, которая была в страшном горе после смерти другого своего сына, Жозефа, тяжело больного от рождения.

Но одиночное заключение не ввергло гордую королеву в отчаяние, напротив, пробудило в ней небывалую энергию и стремление вернуть оставшемуся сыну, дофину, королевскую власть. И Мария-Антуанетта тайно сносилась через Роше, передававшего ее письма роялистам, с теми, кто готовил возвращение Бурбонов в Тюильри. Она плела нити хитрейшего заговора, заложив основу их действий, так удачно развернувшихся в Тулоне. Помощь Англии была обеспечена. Дело оставалось за вторжением войск соседних государств, монархи которых все медлили и медлили.

Роше изредка устраивал ей встречи с маленьким Шарлем, который сначала жаловался на крыс, а потом сообщил, что подружился с одной из них, и она ест у него с руки и даже спит с ним рядом на соломе.

В июне 1793 года Роше ввел за руку Шарля в камеру матери, но не для очередного свидания, а проститься с нею, так как мальчика отдавали на воспитание в семью сапожника Симона.

Мария-Антуанетта сначала пришла в ужас от такого оскорбления королевской семьи, но Роше, подмигнув ей, сказал:

— Мадам, лучших друзей, чем мои, у вашего сына в жизни не будет.

И все-таки мать горько плаката, навсегда расставаясь с единственным сыном.

Симон ждал своего воспитанника у ворот тюрьмы. Роше передал ему мальчика в присутствии тюремного начальства, подписавшего акт передачи. На нем значилась дата: 15 июня 1793 года.

Так маленький гражданин Капет-Луи-Шарль вышел на волю и попал в башмачную мастерскую Симона.

Он испуганно озирался, не веря, что его больше не окружают холодные каменные стены и что жена Симона ласкает его, как недавно ласкала мать.

Симон познакомил его с соседскими ребятишками и сам затевал с ними общие игры. Жанетта же окружила мальчика такой материнской заботой, что он постепенно стал оттаивать.

Симон, не имеющий своих детей, но действующий по своему представлению о воспитании, принялся «делать из приемыша человека»: засадил его за верстак, научил пользоваться колодками, иглами, шилом, дратвой, на первых порах поручив ему починку старой обуви. Шарлю понравилось это занятие. А в свободное время, помимо игр на улице, Симон начал заниматься с ним шахматами и, к величайшему своему изумлению, увидел, что мальчик имеет представление об этой игре. Однажды в мастерской появился не заказчик, а тюремщик Роше.

Шарль до смерти испугался, что дядя Роше снова отведет его в темную камеру с крысами. Но, оказывается, надзиратель пришел в гости к старому другу проведать былого своего узника. Он застал его играющим с Симоном в шахматы, чему несказанно удивился. Симон уступил ему свое место за доской. Пораженный неожиданным проигрышем, Роше пришел в восторг и обнял Шарля, умильно смотря на него выпученными глазами. После этого тюремщик стал частым гостем, тем более что он имел официальное поручение докладывать о воспитаннике башмачника начальству. Роше так расписывал маленького гражданина Капета, что этого сапожного подмастерья в пору было избирать в Конвент, если бы не его детский возраст

Осенью Шарль стал замечать, что дядя Роше приходит крайне озабоченным, и они подолгу шепчутся о чем-то с дядей Симоном.

Мальчик не подозревал о тучах, которые нависали над его матерью, королевой Марией-Антуанеттой. Стало доподлинно известно, что одно из писем Марии-Антуанетты с деталями предполагаемого ею плана реставрации монархии было перехвачено, а граф де Форсен, преданный королеве роялист, служивший звеном, связывающим се с Тулоном арестован.

В холодном октябре они решили не сообщать мальчику, что он стал круглым сиротой. И надо отдать должное всем новым уличным приятелям маленького дофина: никто не сказал ему об этом...

Так и овладевал наследный принц профессией башмачного подмастерья, проявляя живой характер и недюжинные способности в работе с колодками, шилом, дратвой, и вообще был простым ребенком, склонным к полноте, невольно напоминая тем щемящему сердцу Симона своего казненного отца.

Молодой, но уже в отставке, генерал вошел в первую попавшуюся сапожную мастерскую. У него на ходу стала хлопать подошва сапога. В таком виде нельзя появиться в военном министерстве.

В мастерской башмачника Симона его растерянно встретила Жанетта.

— Хозяина нет дома, в мастерской только мальчишка... — пролепетала она под грозным взглядом генерала.

С неотразимой властностью в голосе тот мрачно сказал:

— Ждать не могу. Сапог должен быть починен.

Жанетта провела его в мастерскую.

Восьмилетний мальчик испуганно вскочил из-за верстака. Жанетта поставила стул для господина генерала и сказала Шарлю:

— Ты уж постарайся, сынок. Ведь подшивал подошвы-то... Господину генералу очень нужно.

Шарль посмотрел на снимавшего сапог, сидя на стуле, генерала и, встретив его взгляд, ощутил холодок.

Он почтительно принял у странного заказчика сапог, пристроил его на колодку и принялся усердно чинить развалившуюся генеральскую обувь, удивившись, что тот носит такую ветхость.

Симон недаром больше года старательно обучал Шарля сапожному ремеслу, вызвав необычайный приток заказов обывателей, узнавших, что ему помогает сам «король». Многим хотелось похвастаться в винном погребке, что «башмаки-то он носит, самим королем для него сшитые!».

Генерал смотрел поверх головы мальчика и думал о своем. Разве не должен был он, артиллерист, произведенный в его 24 года за услугу Республике самим Робеспьером сразу из капитанов в генералы, отвергнуть назначение командовать корпусом пехоты в войне с Англией? Как можно было предложить ему, отличившемуся артиллеристу, «наместнику Бога на войне», уйти в пехоту?

Шарль поднял глаза от своей работы и, встретив пылающий гневом взгляд босого генерала в отставке, поежился.

Сапог был готов. Заказчик расплатился с Жанеттой и, не взглянув на паренька-подмастерья, солдатским шагом вышел на улицу.

— Какой же ты молодец! — расцеловала Шарля Жанетта. Для мальчика это было высшей наградой за его старания. Он вытирал тряпкой пот с лица, а Жанетта передником свои глаза, не зная, кому они помогли, кого выручили...

Вернувшийся с заседания Конвента Симон был так встревожен и расстроен, что, несмотря на пылкий рассказ жены о «подвиге» их воспитанника, даже не похвалил его, а уселся в углу, бессильно уронив голову на руки.

Сегодня в Конвенте большинство оказалось за правыми, к которым беспринципно примкнули жирондисты.

Максимилиан Робеспьер был арестован прямо в зале Конвента, и его ждала казнь. Власти якобинцев пришел конец. Теперь верх возьмут роялисты.

Но он ошибся. Жирондисты, представляя интересы крупных владельцев, в том числе и земель, конфискованных революцией у феодалов, отнюдь не собирались ее отдавать.

Конвент избрал Директорию, которая вооруженным путем будет защищать «республиканский строй», хотя с Республикой и ее «Свободой, Равенством и Братством» было покончено, как и с якобинцами, защитниками плебса.

Все последующие дни Симон жил тревожными предчувствиями, пока его не вызвал один из новых директоров, повелевающих ныне Францией, Баррас, которому было поручено наблюдать за воспитанником башмачника Симона.

Вельможа, развалившись в золоченом кресле, наследстве аристократов, сидел за изящным столом с гнутыми ножками, а неуклюжий Симон стоял перед ним, переминаясь с ноги на ногу.

— Знаете ли вы, депутат Конвента Симон, что воспитываемый вами гражданин Капет провозглашен роялистами королем Франции Людовиком XVII?

— Никак нет, гражданин директор! Мальчонке только восемь лет, и он научился тачать сапоги.

Баррас загадочно сощурился и расхохотался:

— Король Франции — сапожник! Вы уморили меня, гражданин Симон!

Симон робко улыбался, а Баррас разглядывал его, словно стараясь проникнуть к нему внутрь.

— С роялистами знакомы, гражданин депутат?

— Никак нет, — замотал головой Симон.

— Неужели никто не заходил посмотреть на мальчонку?

— Никто, гражданин директор. Он у меня под опекой. Правда, какой-то генерал чинил сапоги в мое отсутствие, но я не знаю, кто он.

— Напрасно, — нахмурился Баррас. — С генералами, да еще в рваных сапогах, надо быть поосторожнее. А вообще Директория поручила мне сообщить нам. что освобождает вас отныне от этой опеки над гражданином Капетом, которого роялисты метят в короли.

— Как же так! А Шарль?

— Гражданин Капет, чтобы уберечь его от похищении роялистами, будет защищен стенами замка Темпль.

— Его? В тюрьму? — ужаснулся Симон. — Восьмилетнего малыша?!

Баррас бессильно развел руками и улыбнулся:

— Директория выражает вам, гражданин Симон, благодарность за выполнение поручения Конвента, кстати, протащенного якобинцами.

Последние слова Барраса прозвучали с тенью угрозы. Он в упор рассматривал Симона, словно хотел насквозь пронзить взглядом его тощую фигуру, докопаться до его сокровенных мыслей. Вдруг его лицо преобразилось, и он спросил:

— Вы так привязались к этому мальчику?

— Всей душой! Как к родному сыну, которого так и не дал мне Господь.

— И если бы понадобилось... — начал Баррас и замолчал, вопросительно глядя на Симона.

— Я отдал бы за него жизнь!

— Похвальное чувство. Я учту это... — загадочно произнес Баррас и отпустил башмачника.

Лукавый член Директории с манерами царедворца, языком демагога и коварством Екатерины Медичи, как скажет о нем Наполеон, с затаенной мыслью смотрел вслед тощей фигуре, неуверенно шагающей по дворцовому паркету.

Своего любимца Симон уже не застал в мастерской. Заплаканная Жанетта рассказала, что его забрали солдаты и увезли в карете.

Появившийся вечером Роше со слезами в голосе поведал, что сам закрыл дверь темной камеры, куда заключили их Шарля...

Оба друга сидели рядом за верстаком со сжатыми кулаками.

— Ну, мы еще посмотрим! — тихо сказал Роше. — Ключи-то от камеры в моих руках.

И они стали шептаться.

А Жанетта вытирала глаза передником на кухне.

Роше предупредил, что не скоро появится, а когда придет, то за Симоном. А там видно будет...

Жанетта слышала последние слова, с которыми Роше прощалея с ними. А через несколько месяцев Директория объявила о кончине бывшего дофина Луи-Шарля Бурбона (гражданина Капета) oт золотухи и о том, что он похоронен на кладбище св. Mapгариты у монастыря Сен-Дени.

Жанетта рыдала, а Симон ходил мрачнее тучи. Неожиданно с загадочным видом явился Роше. Самое удивительное, что он приехал в карете.

— Собирайся, — сказал он Симону. — На две недели, — пояснил он взволнованной Жанетте, которая кинулась собирать мужа в дорогу. Куда и зачем — она не знала. Это дело мужское...

Роше усадил Симона рядом с собой на козлы и шепнул:

— Пока начальник полиции — несменяемый при всех режимах Фуше, не только стены, лошадиные хвосты имеют уши. Симон понимающе кивнул, узнав только, что они едут в монастырь Сен-Дени.

Там, оставив карету во дворе, они прошли на кладбище св. Маргариты, где Роше подвел Симона к не так давно насыпанному холмику без надгробной надписи.

— Он здесь, наш Шарль? — спросил Симон.

Роше усмехнулся, а потом вытер платком край глаза.

— Здесь мой сын, умерший от золотухи.

— Ты подменил его сыном? — почти с ужасом спросил Симон.

 

— Я их доставил вместе в одном гробу вон в ту часовню, видишь? Ночью поднял крышку гроба и перевел Шарля в дальнюю башню монастыря на чердак.

— Кто дал тебе карету?

— Баррас.

— Баррас? Как он мог?

— Он накрыл меня, когда я укладывал живого и мертвого мальчиков в один гроб, который заказал для дофина сделать пошире. Все равно тесно им было.

— И что же Баррас?

— Это хитрая бестия. Он пригрозил мне гильотиной и велел строго выполнять все его приказания. Шарль как он сказал, должен был отсидеть в башне шесть месяцев пока все не уляжется. Очевидно, считал, что его помощь зачтется если монархия будет восстановлена.

— И что теперь?

— Отвезешь его далеко в Нидерланды на ферму Наундорфа близ города Демфля. Ты привезешь туда «племянника умершего хозяина», который и будет теперь ее владельцем.

Путь по первому снегу был долог.

Когда же они достигли далекой фермы на чужой земле, им навстречу выбежала толстая хлопотливая фрау, которая заговорила на ломаном французском языке, помогая спуститься по подножке приехавшему, закутанному с ног до головы, о котором в пути Симон говорил, что :но больной чуть ли не чумой, и любопытные отскакивали как ужаленные.

— О. майн Готт! Какой есть приятный толстенький мальчик, — трещала фрау, раскутывая нового хозяина фермы. — Есть вылитый покойный господин Наундорф! Горожане Демфля будут иметь приехать сюда узнавать наследника старого друга. Совсем есть такой!

Узнав, что мальчик немного знает немецкий, она пришла в неистовый восторг, без конца болтая теперь уже по-немецки.

Симон накормил лошадей и, не задерживаясь, тронулся в обратный путь на козлах кареты, предоставленной дальновидным членом Директории Баррасом.

 

пред.           след.