Глава VI

ЗВОН И ЗАПАХ

Председатель недавно сформированного чрезвычайного кабинета министров генерал Кадасима встал и демонстратив­но покинул заседание сюгиина — нижней палаты японского парламента, где в этот момент обсуждался вопрос о мерах спасения японского народа.

В ушах у Кадасимы еще стоял пронзительный крик с га­лереи: «Бака! Бака!»

Генерал только что зачитал свой замечательный проект обращения к населению древнейшей страны Ямато.

— Однажды бог воздуха Шанаи, беседуя с супругой и за­думчиво глядя на облако, окунул свое копье в пурпурное море. Капли, упавшие с копья, затвердели и образовали нашу Страну Восходящего Солнца.

Так начал свою речь генерал Кадасима.

— Перед лицом гибели мира великая нация должна про­демонстрировать свое величайшее единение. Она не позво­лит мировой катастрофе отнять у японцев хотя бы одну че­ловеческую жизнь!

У каждого японца всегда есть в запасе средство, перед которым бессильны все силы и людей и природы.

Японец не станет жертвой мировой катастрофы. Нет. Он сам уйдет из жизни, падая только вперед. Японцы не забыли священного обычая сеппуку, не разучились еще делать хара­кири. У каждого японца найдется еще близкий друг, который возьмет на себя роль кайтсаки, чтобы отсечением головы уменьшить страдания...

Генерал Кадасима призывал японцев мужественно уйти из жизни. Он призывал к семидесяти миллионам самоубийств.

Предварительное обсуждение проекта наделало перепо­лох в правящих, духовных и промышленных кругах.

Концерн Мицубиси, захваченный общим порывом наци­онального единения, не дожидаясь окончательного утверж­дения проекта, переключил свои сталеделательные заводы на производство семидесяти миллионов вакасатси — тради­ционных кинжалов прекрасной японской стали длиной в де­вять дюймов, необходимого атрибута процедуры харакири, по пяти иен за штуку.

Банк Фурукава, служа посредником между концерном Мицубиси и другими, сумел заработать на этом деле не менее двадцати миллионов иен.

Генерал Кадасима и его проект взволновали сердца япон­цев. В первый же день в виде демонстрации солидарности с мыслями достойного генерала более ста виднейших чи­новников и военных одновременно покончили жизнь само­убийством посредством харакири.

Генерал Кадасима, имя которого повторял сейчас каждый японец, демонстративно вышел из зала заседания.

В ушах его все еще стоял крик: «Бака! Бака!»

Никогда ни один японец не позволил бы себе произнести это слово на улице. Самое ужасное ругательство, какое мож­но услышать в устах японца, — это сравнение с черепахой. Но в парламенте можно крикнуть даже самому почтенному старику, даже автору такого потрясающего проекта: «Бака!», что на хорошо известном Кадасиме русском языке значит «дурак».

Кадасима пожал плечами, застегнул верхнюю пуговку, генеральского мундира, которую незаметно для себя рас­стегнул, и поспешил к выходу.

Было еще слишком рано. Автомобиль не ждал генерала. Кадасиме же было мучительно стыдно вернуться в здание гикая и вызвать автомобиль.

Кадасима вышел на улицу и пошел пешком, решив дойти до первой остановки такси или рикш.

Взглянув на прохожих, генерал спохватился, вынул из кармана черную повязку и завязал ею нос и рот.

Такие черные повязки имели сегодня все прохожие. И не­мудрено. Если многие благоразумные японцы носили повяз­ки даже в обычное время, предохраняя свои легкие от пыли, то теперь... теперь это было необходимо.

Кадасима прижал развевающуюся бороду к груди и оста­новился. Он чувствовал, как несущиеся массы воздуха давили на его спину, но не ощущал порывов ветра. Это было посто­янное, назойливое, ни на секунду не ослабевающее давление. Кадасима знал, что с каждой минутой оно возрастает...

Генерал плотнее придвинул к глазам стекла очков, что хотя бы немного предохраняло от несносной пыли, мельчайшие частицы которой, казалось, могли под действием воздушного пресса проникнуть куда угодно.

Мимо промчался мотоцикл. Сидевший на нем японец в кожаном шлеме подоткнул под себя полы своего широкого киримона. Круто повернув, он скрылся за поворотом, едва не сбив с ног показавшегося из переулка рикшу.

Кадасима знал, что этот японец везет в императорский дворец его прошение об отставке. Сомнений быть не могло, отставка будет принята. Благородное и возмущенное сердце генерала клокотало. Он окликнул рикшу.

Рикша лихо подбежал и остановился около тротуара. Ста­рый японец с трудом забрался в двухколесную коляску. Эки­паж тронулся. Мерно заколебались перед ним иероглифы на синем халате, мелькали упругие ноги в резиновых чулках с оттопыренным большим пальцем, из стороны в сторону качалась на проволочных подставках широчайшая соломен­ная шляпа-зонт.

Под тяжестью нерадостных дум Кадасима свесил голову на грудь.

Проезжали мимо огромной стекло-бетонной громады га­зеты «Асахи».

Верхние этажи здания были выкрашены в желтый цвет — японский символ надежды и стремления, нижний — в голу­бой, что означало идеал и мир. Старик криво улыбнулся. Он уже слышал, что газета сегодня закрылась.

— Да, надежда, стремление, идеалы, мир! — горько сказал он. — Нет больше их, нет больше японцев!

Теперь ехали по Гинзе, главной магистрали города.

Кадасима хотел доехать на рикше только до первого по­павшегося такси, но теперь он решил, что ему все равно боль­ше некуда торопиться, в коляске же так мерно покачивает. Можно думать и думать...

Проезжая мимо стоянки такси, Кадасима не остановил рикшу. Однако рикша остановился сам.

Седок был удивлен. Проехали еще слишком мало, чтобы рикша вздумал отдыхать. Ах да! Опять все то же.

Грудь рикши судорожно вздымалась. При каждом вздохе бока его проваливались, словно стараясь достать до позво­ночника.

Ага, значит разрежение уже дает себя чувствовать! Кроме того, этот ветер совсем не попутный.

Рикши не живут больше сорока лет. Этому крепкому пар­ню лет двадцать пять. Значит, он не доживет целых пятна­дцать лет...

Коляска тронулась вновь.

Рикша останавливался все чаще и чаще. Но Кадасима не отпускал его.

Несмотря на то что они продолжали ехать по главной ули­це, все вокруг изменилось. Каменные громады зданий ис­чезли. По обеим сторонам Гинзы шли теперь одноэтажные, редко двухэтажные деревянные домики. Рикша отвез старика словно на сто лет назад.

Страшный ветер давал себя чувствовать. Бумага, натяну­тая на рамах стен, во многих местах была прорвана. Сквозь висящие клочья ее виднелась внутренность жилищ с лиман­но-желтыми циновками, ширмами, картинами без теней...

Кадасиме запомнилось в одном из таких отверстий испу­ганное женское лицо с высокой прической словно твердых, отливающих черным лаком волос.

Непрекращающийся ветер приложил свою разрушающую силу везде.

Гигантские вертикальные плакаты, испещренные столб­цами иероглифов, давно были изодраны в клочья. Многие жерди, на которых они крепились, были поломаны. Даже неимоверно высокие телеграфные столбы совершенно яв­ственно казались наклоненными на юг. Да не одни столбы, даже приземистые расщепленные японские ели — нет, боль­ше: даже сами полуигрушечные дома наклонились тоже на юг! Их голубоватые ребристые крыши, казалось, готовы были сорваться, напоминая своими словно ветром отогнутыми краями застывшие всплески волн.

Казалось, что навалился на дома своей лютой и незримой тяжестью вырвавшийся из океанских тюрем тайфун.

Но это был не тайфун.

Генерал Кадасима хорошо знал, что это было такое. При очередной остановке рикши Кадасима спросил его:

— Ты не боишься погибнуть, японец?

— Я боюсь остаться без работы, но я не боюсь смерти, господин, — ответил рикша и снова взялся за лакированные оглобли.

Дальше ехали молча.

Наконец рикша остановился около небольшого двухэтаж­ного домика. Кадасима сошел и расплатился.

Рикша сделал удивленные глаза, но Кадасима повернулся к нему спиной и, подойдя к двери, стал снимать ботинки.

Рикша еще раз пересчитал деньги.

Дайбутцу мой, — прошептал он, — он оставил мне двойную плату!

Дайбутцу мой — восклицание, призывающее бога.

Рикша хотел броситься вслед за своим странным седоком, но тот скрылся за порогом дома.

Кадасиму встретила, касаясь лбом циновки, еще не старая японка. Что-то процедив сквозь выкрашенные черные зубы, она протянула ему письмо.

Генерал, неся в одной руке ботинки, другой взял письмо и, не взглянув на преклоненную женщину, вошел в дом.

Робкий почерк, которым был написан адрес на конверте, заставил сердце его радостно сжаться. Забылись обиды этого дня. Не стесняясь присутствия женщины, Кадасима снял с себя френч и брюки и с удовольствием облачился в подан­ный ему киримон.

Сев на корточки, старик дрожащими пальцами стал раз­рывать конверт.

Письмо было от его воспитанницы, любимой маленькой девочки, находившейся сейчас в Париже, где Кадасима обя­зательно хотел дать ей образование.

Как хорошо помнил Кадасима смешную детскую песенку, которую она здесь распевала:

Моей, моей, каме йо,

Каме сан йо!

Слушай, слушай, черепаха, Послушай, госпожа черепаха!

Кадасима взглянул на длинную бумажную полосу, где им было написано для воспитанницы стихотворение, старин­ного поэта:

Два часа.

Когда на небе месяц золотой, Нет даже тени от высокого бамбука.

Старик вскрыл конверт и вынул письмо.

«Отец, сердце холодеет у меня при мысли, что я сейчас вдали от тебя! Я получила твои деньги и письмо, где ты при­казал продать все драгоценности и приобрести акцию спа­сения. У меня нет сил передать тебе весь ужас положения. В Париже все сошли с ума. Мне не понять, что происходит. В ресторанах с названием «Аренида» творятся страшные вещи. Те, кто имеют деньги, ведут себя там так, словно пере­живают последние дни Помпеи. Они стараются дожить свои дни. Они неистовствуют в своем предсмертном безумии...»

Кадасима опустил письмо и остановившимся взглядом посмотрел на надувшуюся, готовую лопнуть бумагу наружной стены. Слышался крикливый, истерический вой ветра.

— Воздух мчится в Тихий океан, чтобы превратиться на острове Аренида в серую пыль, как в колбе мистера Вельта, — произнес Кадасима.

— Что изволили вы сказать? — переспросила японка.

— Ничего, — ответил старик и снова принялся за письмо.

«...Они беснуются, сорят деньгами, но они не хотят давать денег даже за лучшие мои драгоценности. Отец, проходит один день за другим. Стоимость акций спасения растет с каж­дым днем. И я... я начинаю думать, что мне никогда не купить ее. А когда я прихожу к этой мысли, мне начинает грезиться наш Ниппон, прозрачный розовый воздух и жизнь. Отец, мне начинает грезиться жизнь, как будто она может продолжать­ся! Тогда я падаю на пол и беззвучно рыдаю. Рыдаю, хотя, может быть, это и недостойно японки. Но это плачет не япон­ка. Нет. Это просто девочка, которую ты так любил, которую покидает жизнь, так и не показав ей своего сияющего лица...»

Подписи не было. Вместо нее почему-то расплылись по­следние иероглифы письма.

Кадасима уронил руку с письмом на циновку. Потом он вскочил и, присев на корточки около телевизефона, судорож­но стал набирать один номер за другим.

Бывший председатель найкаку — совета министров — ге­нерал-лейтенант Кадасима звонил в банки. Старик Кадасима хотел достать денег, чтобы купить своей девочке акцию спа­сения, чтобы дать ей возможность жить.

Но в прекрасной стране Ниппон уже стало известно об отставке кратковременного председателя найкаку генерала Кадасимы. У банков не было денег для просто Кадасимы.

Больше двух часов набирал старик дрожащими руками номера. Но все было напрасно. Банки и друзья знали уже о провале проекта...

У старика Кадасимы после семидесяти пяти лет жизни не оказалось ни положения, ни друзей. У него не осталось даже надежды на спасение существа, которое он любил больше всего на свете.

Тогда старик, не снимая киримона, надел на ноги дере­вянные гэта и почти бегом выбежал на улицу.

Он бежал, задыхаясь, чувствуя на себе давление ветра, на­поминавшего о неминуемой гибели.

Старик бежал и почему-то шептал свои давнишние стихи, написанные очень давно, еще до получения генеральского чина:

Звон и запах исчезают.

Постоянства в мире нет.

Кто же этого не знает,

Кто мне даст иной ответ?

Каждый день уходит в вечность,

Каждый день подобен сну:

Он уходит незаметно,

Нас коснувшись на лету...

Какой-то рикша перегнал старика, но Кадасима не оста­новил его, а вскочил в трамвай.

Через четверть часа он входил в великолепный подъезд банкирского дома Фурукава. Швейцары подобострастно открывали перед ним двери: они узнали его. Да, господин Фурукава здесь, в верхнем этаже, в своем личном кабинете.

Фурукава в одном жилете сидел в вертящемся кресле. Бо­сой ногой он уперся в выдвинутый ящик стола, правой рукой что-то поспешно писал, а левой обмахивался веером.

Увидев Кадасиму, он отложил перо и переложил веер в правую руку.

Войдя в кабинет банкира, Кадасима преобразился. Он совсем забыл, что на нем не генеральский мундир, а домаш­ний киримон и деревянные гэта. Гордо закинув назад голову, расправив плечи, он небрежно оперся о стол и сказал тор­жественно:

— Сын мой! Великая дружба связывала меня с твоим от­цом. Великая дружба связывает и нас с тобой. Я всегда ношу ее в сердце. И она — эта священная дружба — привела меня к тебе.

Банкир искоса посмотрел на старика и замахал веером.

— Из этого письма тебе станет понятна моя просьба. Я рассчитываю, что ты поступишь так, как поступил бы твой отец, — сказал Кадасима.

Фурукава взял протянутое ему письмо и многозначитель­но сказал со сладкой улыбкой:

— Я рад слышать, что вы, высокочтимый мой генерал, нашли возможность освободить свою благородную старость от государственных забот. Я тоже спешу закончить свои дела.

Лицо Кадасимы ничего не выразило, но в сердце он по­чувствовал пустоту. С трудом он сказал:

— Сын мой Фурукава! Я рассчитываю, что ты вспомнишь о том чисто моральном, незримом влиянии, какое оказал я на твои последние банковские дела, будучи автором известного тебе проекта и председателем найкаку.

Фурукава читал письмо, а Кадасима стоял перед ним, так и не приглашенный сесть.

Банкир прочитал письмо, положил его перед собой, от­кинулся в кресле и замахал веером.

— Вы говорите о том моральном, незримом влиянии, ка­кое имели вы на мои дела в части посредничества по изготов­лению кинжалов вакасатси? Вы требуете теперь расплаты?

— Да, Фурукава, я осмеливаюсь напомнить об этом, по­тому что... — Старик замолчал, стараясь сохранить спокой­ствие.

— Я позволю себе, Генерал, рассказать вам одну старин­ную японскую историю... — Не дожидаясь ответа Кадасимы, банкир начал: — На улице Терамаки в Киото жили два соседа. Один из них славился необыкновенным искусством жарить рыбу. Другой же был если не скряга, то расчетливый человек. Он стал приходить к своему соседу, когда тот жарил рыбу, и, вдыхая ее умопомрачительный аромат, ел свой рис. Так, на­сыщаясь простым рисом, он испытывал наслаждение, будто ел замечательную рыбу.

Фурукава прикрылся веером и посмотрел на старика. Тот, понурив голову, молчал.

— Так продолжалось долго. Но вот искуснику по жарению рыбы пришла в голову мысль, что сосед, обладатель питаю­щегося запахом носа, должен заплатить ему за это. Недолго думая, он написал счет. Сосед принял бумагу и улыбнулся. — При этом Фурукава отвел веер в сторону и улыбнулся. — За­тем он с той же улыбкой кивнул жене головой и приказал ей подать денежную шкатулку. Женщина повиновалась. Тогда он вынул из шкатулки пригоршню золотых монет, бросил их на блюдо и принялся трясти его так, чтобы деньги громко звенели. — При этом Фурукава вынул кошелек, тряхнул им так, что монеты зазвенели, и положил его на стол. — Потом сосед коснулся веером счета, поклонился и сказал: «Ну, те­перь, надеюсь, мы квиты». — «Как, — вскричал удивленный повар, — вы отказываетесь платить?» — «Нисколько, — от­ветил сосед: — вы требовали платы за запах ваших угрей, а я заплатил вам звоном моих монет».

Фурукава потрогал веером кошелек, наблюдая, как, со­гнувшись и шаркая по полу деревянными гэта, старик вы­ходил из комнаты.

 

пред.         след.